Семь лет лагерей за стихотворение. «Мемориал» собирает рассказы жертв сталинских репрессий


Международное правозащитное общество «Мемориал» с 2008 года в рамках проекта «Последние свидетели» записывает устные свидетельства жертв советского тоталитарного режима, пишет телеканал «Настоящее Время» ​(создан компанией RFE/RL при участии «Голоса Америки»). ​ «Наша первоочередная цель – собирать и сохранять эти свидетельства, пока живы сами свидетели», – говорится на сайте «Мемориала».

Журналисты «Настоящего Времени» отсмотрели десятки часов интервью и выбрали фрагменты воспоминаний, которые их впечатлили больше всего. Чтобы можно было понять, чем именно занимается одна из старейших правозащитных организаций России, которую признали в стране НКО – «иностранным агентом» и сейчас через суд пытаются ликвидировать.

Материал подготовлен в рамках медиахакатона, проведенного «Мемориалом» в рамках кампании #МыМемориал в ноябре 2021 года.

«Солнышко» Сталин» – семь лет»Симонас Нарбутас, Вильнюс, запись 2009 годаСимонас Нарбутас, Вильнюс

«С самого детства я воспитывался патриотически. И в 1940 год, когда у нас не стало независимости [были введены советские войска в Литву], потрясло не только меня, но и нашу семью. Мы приняли это как оккупацию, как потерю независимости.

И сразу после того пришли немецкие войска. Война началась в воскресенье, а в среду или в четверг уже пришли немецкие войска. Все люди это приняли как освобождение, потому что так были напуганы, поражены высылками [проводимыми советской властью], когда ночью из моей квартиры моих соседей забрали, поляков… Они, наверное, беженцы были. Ну, словом, началась немецкая оккупация.

Первые месяцы вроде восстанавливалась литовская администрация, а потом начались преследования евреев. Потом – расправа с ними. Это людям помогло открыть глаза на немецкую оккупацию. Если вначале мы встретили их как освободителей: «Ну что вы, Западная Европа, культурная армия». То уже в августе того же года люди стали сомневаться, что здесь творится. И вот в 1942-1943 году я, еще будучи школьником третьего-четвертого класса, создал группу единомышленников, чтобы бороться с немецкой оккупацией. Мы писали воззвания, прокламации, расклеивали.

Под Рождество [1945 года] у нас стали массово арестовывать учеников. Десять, двадцать, тридцать. Я понял, что жизни нет и нет никаких надежд на дальнейшее учение. Было сомнение: может, пойти в лес, может, скрываться? Или ждать ареста? Мать плакала: «Я не перенесу, если тебя увижу убитым». Знаете, убивали партизан, клали на тротуары – было до тридцати человек. Говорит: «Не выдержит мое сердце, если так будет».

И после Нового года в 1946 году меня арестовали. Предъявили обвинение: участие в ЛЛА. ЛЛА – была такая подпольная организация, литовская освободительная армия. Она руководила и вооруженным сопротивлением. Я не был членом ЛЛА. Словом, большущее, тяжелейшее обвинение. Меня посадили в Шауляйскую тюрьму. Тогда мне было 17,5 года. И я не признавался, потому что это была неправда. Наверное, из-за споров со следователем меня посадили в одиночку с разбитыми стеклами. Это зима была. Я там просидел неполных три месяца. В ужаснейших условиях. Окна были открытые. Был январь-февраль месяц, я не мог спать сутками. Прыгал только, танцевал, потому что одет был по-школьному. Костюмчик, в котором я снят, и пальтишко – и все.

Симонас Нарбутас, заключенный ОЛП-16, пос. Сосновка, Ухтинскаий район, 1948 г., архив Международного Мемориала

И, надо сказать, что все организации, которые литовские – молодежные организации, которые создавались в 1941-1944 годах с наклоном против немцев, – все они превращены были в антисоветские, потому что мы не за Советский Союз боролись. И все, кто попал, были осуждены. В том числе, конечно, я. Но перед самым судом в моем обвинительном акте прокурор вычеркнул обвинение по 58- 1″а», 58-11. Оставили только 58-10, вторая часть.

Мое преступление – стихотворение было написано во время войны – на комсомольца. И там одно выражение – «солнышко Сталин» – взял в кавычки. «Увидел «солнышко» Сталина», это все – семь лет.

«Муза ему брюки снимает, что муза его за уши тянет, что он в муках рождает стихотворение, что он становится поэтом при «солнышке» Сталине»…

Это было несерьезное, да. Но они отнеслись к этому очень серьезно и осудили на семь лет, поражение в правах на три года. И написали: «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит». И в этот же самый день вывезли меня в этап в камеру в Каунас. Из нас четырех двое умерло в лагере. Умер один, который самый маленький срок получил – три года. И один получил 15 лет каторги, умер в 1948 году.

От Москвы до Ярославля мы ехали трое суток. Не получили ни грамма ни хлеба, ни воды – ничего. В Ярославле нам дали хлеб. Этот хлеб я помню всю жизнь как самый вкусный хлеб, какой только я когда-то кушал. Буханку – на пятерых, что ли. И опять после Ярославля трое суток, опять – ни грамма. Уже подниматься было трудновато. Кружилась голова от голода. И вот таких нас привезли в Ухту, в Ухтинский пересыльный пункт».

«Говорили, что доставали мертвецов, ели»Екатерина Анохина, Воронеж, 2008 годЕкатерина Гавриловна Анохина

«И ходили мы, и брат в лаптях, и мать ходила в лаптях. Кулаки, называется. Сестра в церковь ходила в ботинках. Туда дойдет, а оттуда снимает, заворачивает, идет. Вот как берегли.

И что ж, как помню я, был солнечный ясный день. Приходит к нам в галифе, с какой-то книгой, журналом и говорит: «Собирайтесь». Мать говорит: «Куда?» – «На выселки». Мать заголосила, сестра заплакала. Мы все, я за свой ящик железный, куклы, шесть лет [мне] только.

Отец уже на ходу, уже поезд тронулся, а поезд был телячий. Мать ничего не взяла с одежки, ни одеться, ни обуться, ну абсолютно ничего. Взяла впопыхах. Ей в это время было 30 лет, нет, вру я, 36.

И она впопыхах взяла, зачерпнула ведро ржи и все. Ни на нас, детей, ничего не взяла, ни зимней, ни летней, что постелить, что одеть, ничего не взяла. И мы, то поезд едет вперед, вперед, вперед, вперед, а потом назад, назад, назад, вперед, вперед, вперед до Котласа. Как мы добирались, сколько мы добирались – не знаю. Приехали в Котлас, посадили нас на баржу.

Голод пошел, 1933 год, страшный, невыносимый.

Екатерина Гавриловна Анохина, Воронеж, 22 декабря 1946 г., архив Международного Мемориала

Травы не было, ходили в лес, драли пихту. Мука белая – белая-белая, толкли и пекли пышки, как они говорят, пышки.

Ну, запах-то, живая пихта. Я не могла их есть. Братики и сестра ели их, эти пышки, но я не ела, потому что я не проглочу.

А дядя Саша умер, несли по 40 гробов в день, умирали от голода. Правда или нет, я не знаю, это не мои слова – когда хотели подхоронить к нему кого-то, раскопали могилу, а его в гробу нет. Говорили, доставали мертвецов, ели.

Ели ли, это я не знаю. Но такой разговор, дяди Саши в гробу не оказалось».

«Глупенькая, в твоем классе у половины пап нет»Ривчун Елизавета Давидовна, Москва, 2008 год

«Семьдесят один год прошел с тех пор, мне врезалось в память настолько, что, мне кажется, это было вчера. Меня разбудили где-то в начале второго ночи, мне было 13 лет, я спала на сундучке. Жили мы пять человек в 13-метровой комнате. Я, мама с папой, брат и домашняя работница. В коммунальной квартире, где было пять или шесть комнат. Маленькая кухня для всех. Посреди комнаты стояла раскладушка, на которой спал мой брат, я спала на сундучке, у мамы с папой там была кровать у стенки, и у самого входа, на раскладушке спала эта домашняя работница.

Когда эти два человека приехали с мамой и зашли, они оторопели: только что они видели моего отца во фраке в свете софитов, на сцене, мою маму-красавицу в вечернем туалете, которая играла и пела, и вдруг они приехали и увидели этот «дизайн», в эти апартаменты с этими раскладушками. Они застыли, и один из них спросил: «И тут жил Гейгнер?» – «Жил». Не «живет», а «жил». Спросил у домашней работницы, она сказала: «Да».

Цецилия Александровна и Давид Исаакович Гейгнер, Москва, Метрополь, 1937 г., архив Международного Мемориала

Они стояли как вкопанные, пока убирали эти раскладушки, и меня, и братишку разбудили. Встали, мама стояла бледная, как полотно, в полуобморочном состоянии, прижавшись к какому-то там шкафу. А они начали рыться в этом сундуке, на котором я спала. Рыли, рыли, а там были носильные шмотки какие-то, ничего не нашли.

А через 16 лет мы узнали, нет, даже через 19, в 1956 году мы узнали, что его расстреляли буквально через месяц после ареста [артиста обвинили в шпионаже и подготовке теракта].

Через два месяца вдруг в школе мне говорит учительница: «Лизочка, тебя вызывает директор». Пока я шла к нему в кабинет, у меня подкашивались ножки. А я была худенькая, мелкая девочка, я зашла и непроизвольно разрыдалась. Он меня обнял, прижал так к себе и говорит: «Ты что плачешь? Ты что плачешь?» Первое, что он спросил: «Мама дома?» Я тогда не понимала, что это значит. Теперь я понимаю: он хотел узнать, не остались ли мы с братишкой одни. Я сказала: «Да». Он говорит: «Слава Богу! А чего ты плачешь?»

Я говорю: «Я боюсь, что в школе узнают, что папу арестовали». И он говорит: «Глупенькая, не бойся, в твоем классе уже у половины пап нет дома, так же, как у тебя». Его звали Полищук Трофим Никитич. Всю жизнь, я даже помнила фамилию семьдесят лет и имя-отчество за те несколько добрых слов, которые он мне тогда сказал.

У нас был племянник, в школе их выстроили и сообщили, что Сталин умер. Он потерял сознание, упал. Мы все годы вспоминаем с шуточкой. Что вы, Сталин – это был бог. Бог! Если бы Сталин знал, что с моим папой сделали! А за подписью [Сталина] был его [папы] расстрел.

Он бы не допустил такое. Он бы не допустил такое! Такую несправедливость, такую неправду. Как же его обдуривали, что он этого не знал. Только так все думали».

«И вот нас выбросили в Сибирь»Нина Фоминична Смирнова, г. Кропоткин Краснодарского края, 2008 годНина Фоминична Смирнова

«Мама у нас с Украины, с Донецкой области, а папа Воронежской области. И она и пошла в Воронежскую область, за папу вышла замуж. Нажили деток, трудились, как говорится, в поте лица.

Кто работает на земле, тот прекрасно знает, какой это адский труд. Кормили эту семью только своим трудом, а детей было десять человек. Двое потом подросли, так умерли, надо было и семью кормить, и налоги платить за арендованную землю. Питались – не голодные были, носили холщовые одежды.

Как стали раскулачивать в 1930 году, так мама покупала кусочки ситца – это у нас для праздника были такие платьишки из ситца, так повязала нам на животики. Нас трое было: 1926 года я, 1925-го – сестра и 1924-го, а все остальные – постарше. Она нам, малышам, на животики повязала эти кусочки ситца, вот они и спаслись на нас, с нас не сняли. А с папы и валенки с ног сняли, как раскулачивали. Три года с лишним мне было.

Мамины родители по фамилии Кутняк, дедушка был, знаю, что Сергей, потому что мама – Анна Сергеевна, а вот бабушку называла тетушка Анастасия, как звали бабушку, какое-то украинское замысловатое имя, что я даже сейчас и не помню, забыла.

В 1930 году нашу семью раскулачили, признали, что мы богатые, богачи, кулаки. Богатые были, ну только чем – детьми богатые были, куча детей. Как нас наказали – собрание бедноты решило раскулачить, все забрать и ликвидировать как класс, это так в архивных документах написано. Значит, уничтожить. И вот нас выбросили в Сибирь.

А как нас наказали – или мы враги народа, ссыльные, или мы спецпоселенцы. Так архив отвечает – никаких других документов нет, значит, никто ничего не решал, как нас наказать. И что нас выселять надо было – тоже никто не решал. Однако ж нас выбросили в Сибирь.

Везли нас в телячьих вагонах, я небольшая была, и то помню темноту в вагоне, и сидели то ли на соломе, то ли на каких-то тряпках в этих вагонах, грузовые наши вагоны были.

Посадили нас в сани, малышей, в сено да в лохмотья наши какие-то, в чем стояли, в том нас вывезли на станцию – полураздетых, полуразутых. Помню и сейчас, как взрослые бежали за санями, а мороз такой, что инеем покрывалась голова вся, и люди белые, эти головы белые, ледяные перед моими глазами, сейчас помню. И как мы кричали в этих санях – мы ж там и мокрые были, не только холодные, и мороз за пятьдесят был, так мы кричали по-страшному. Сейчас вот проснусь ночью и думаю, как же мамино сердце терпело, глядя на нас.

Я была в те годы – в 1934-м – кости, обтянутые кожей, живот как барабан, тогда говорили – рахит, теперь уже дистрофиками называют, а тогда рахит был, да глаза блестели во лбу. Самая ж маленькая, а организм слабый, и мне досталось больше всех. Лет до двенадцати сверстники дразнили пузатой, и обидно было, и вот с таким здоровьем 1937 год начался. Колхоз уже до 1937-го стал немножко подниматься, работать, все люди эти ссыльные, враги народа мы считались.

Посадили нас под комендатуру, кроме нас, малышей, всех совершеннолетних, прокуратура надзирала за нами, комендатура была, ходили отмечаться каждую неделю. И я бегала с мамой вместе в комендатуру, не имели права выйти из поселка, сходить на поле, хоть где колосок поискать или гнилую картошину, не имели права, нам не разрешали. Так какие мы были поселенцы, это так только за преступниками надзирали, как за нами.

И вот мы сидели однажды, мамы не было, на печечке этой железной стоял чугунок, наверное, полведра, водичка теплая. Иринка, та, что с 1925 года, говорит: давайте мы посолим и будем кушать. И мы подсолили эту воду, соль была, правда. И мы втроем, девчонки, эту воду съели. Ложками все выхлебали, наелись, называется.

А как в войну ходили, я не рассказывала, как мы копали, колоски искали, в войну уже можно было выйти нам из поселка, когда война началась, уже не так прокуратура следила за нами.

Так мы, как уберут хлеб, идем все с лопатами, перекапываем это поле, где мышка спрятала в норке колосок какой, я помню, я тоже нашла, копнула и угадала на норку. Так у нее, как у доброй хозяйки, колосочки сложены один в один и хвостиками в одну сторону, это ж мы у нее забирали корм, да радовались, что мы нашли этот колосок…

О тех временах и после войны мы еще боялись разговаривать, потому что за каждое слово, если только донесли, что-то сказал чего-то там против, да или не против, или посмеялся где-то человек, так забирают – и ни следа, без суда и следствия. На Колыму – и пропал без вести.

Ученики сельской школы. Колхоз «Красное знамя», Красноярский край. 1947 г., архив Международного Мемориала

Ленин умер еще в 1924 году, я еще не родилась. Только Сталин над нами такое сотворял».

«Арест всех родственников, конфискация имущества и расстрел в 24 часа»Михаил Иосифович Тамарин (до 1965 г. Моисей Иосифович Равин), Москва, 2008 годМихаил Иосифович Тамарин

«Шестнадцатого апреля 1937 года меня пригласили на Кузнецкий, 24 [приемная ОГПУ, НКВД, НКГБ, КГБ]. Меня как вызвали, так и оставили, мне предъявили страшное обвинение. Сначала допрашивали, что мы устраиваем контрреволюционные сборища и якобы готовим террор против партии и правительства, это было настолько неожиданно, что просто даже страшно было.

В ночь на второе июля 1937 года меня вызвали и повели. В Бутырской тюрьме на последнем этаже меня поместили в камеру-одиночку, и только слышны были стоны людей из соседних камер.

А так была тишина гробовая, Пугачевская башня называлась. И в эту же ночь раздался стук ключей, открывается камера, заходит ко мне Петров, бывший начальник тюрьмы, и его два или три сопровождающих и вручает мне обвинительное заключение. Оно начиналось так, сверху с левой стороны: «Утверждаю, А.Я.Вышинский, генеральный прокурор», с правой – «Согласен, начальник четвертого отдела НКВД СССР Петровский».

Это означает арест всех родственников, конфискация имущества и расстрел в 24 часа. Обвинительное заключение. Органами главного управления государственной безопасности СССР раскрыта студенческая контрреволюционная террористическая бухаринская организация, ставящая своей целью террор против вождей партии правительства»… «Я, такой-то, был членом руководящего ядра. На основании вышеизложенного я подвергаюсь суду Военной коллегии Верховного суда Союза ССР с применением по статье 58-8, 58-11, с применением закона от 1 декабря 1934 года».

Это означает арест всех родственников, конфискация имущества и расстрел в 24 часа. Вот этот закон издали, когда убили Кирова, 1934-й.

Вот по этому закону, значит, они ушли и дали мне это обвинительное заключение читать. Вы знаете, я читал, и со мной стало плохо, понимаете, лужу под собой. Вы извините, я потерял дар регулировать свои органы, мне страшно стало, плохо. А рано утром я пришел в себя, мне говорят: «Соберитесь с вещами». У меня только одна, помню, зубная щетка, больше ничего не было, и спустились вниз. И меня поместили в «конверт», заставили раздеться абсолютно голым, перешерстили все мои брюки, все, одежду. И потом оделись, вывели из этой камеры, поместили в специальную автомашину, клеточка, там можно только сидеть, встать и сидеть.

Видимо, в этой машине было несколько клеток, потом я узнал, что, оказывается, в других клетках везли моих товарищей. И привезли в Военную коллегию Верховного суда, которая в Лефортовской тюрьме заседала.

Моисей Иосифович Равин, архив Международного Мемориала

[Когда Сталин умер] я в это время был в ссылке. В Туруханском районе. Там в основном жили литовцы, весь поселок почти был из литовцев. Они ходили с радостными, улыбающимися лицами, когда узнали, что умер Сталин. Но не выражали никакими лозунгами, а были довольны очень, понимаете. А я, а мы [относились к этому] с боязнью.

Справка об освобождении Равина Моисея Иосифовича из Севвостлага НКВД. Выдана Управлением исправительно-трудового Северо-восточного лагеря. Бухта Нагаево. ДВК. 27 июня 1942 г., архив Международного Мемориала

Мы думали, что нас там уничтожат. Какие-то ссыльные взбунтовались и взяли у охранников оружие. Так прислали целую дивизию и всех перестреляли на месте. Вот это мы слышали, но я не видел».

«А где же наш великий Сталин?»Шовкринская Роза Юсуфовна, Москва, 2009 годШовкринская Роза Юсуфовна

«Мама нам сказала, что папа уехал в командировку. Но после этого мы папу не видели, и отец просидел три года в махачкалинской тюрьме. Три года под пытками, три года меняли этих следователей. Это все он писал, передавал через надзирателей.

И вот писал заявления: на имя Сталина, в Москву несколько заявлений. И просил, чтобы все заявления пересылали только почтовым поездом. И в заявлениях он просил, чтобы ответы присылали на имя родственника, а не в обком. Но оттуда ответы все равно приходили в обком. И после XX съезда, после смерти Сталина, когда передали эти заявления, на них на всех было написано: «Архив».

Шовкринский Юсуф Нажмутдинович (справа), архив Международного Мемориала

Когда начали, значит, колхоз в селении, вот это было папе самое большое, вот это папе ставилось [в вину], что папа несогласен был, чтоб в нашем районе организовывали колхоз. Ведь земли-то у нас были все террасные. Отец ни в коем случае не соглашался, чтоб у нас в селении был колхоз земледельческий. Он говорил: «У нас можно скотоводческий, а земледельческий нельзя».

Три года папа там просидел, и в карцере был, и в одиночке был. И через три года его начали судить. Уже был какой-то указ, чтобы снова пересмотреть дело, но все, которых заставляли давать показания, заставляли подписываться – там написано: «36 человек». Ни одного в живых не было. И благодаря, значит, вот этим всем показаниям, «тройка» [тройки НКВД СССР – органы административной (внесудебной) репрессии при республиканских, краевых и областных управлениях НКВД СССР, созданные в целях проведения операции по репрессированию «антисоветских элементов» и действовавшие в Союзе ССР с августа 1937-го по ноябрь 1938 года. Состояли из трех человек – начальника, секретаря обкома и прокурора, чем и обусловлено их название] судила и присудила ему восемь лет. Восемь лет.

И сделали причину, что за ношение какого-то оружия. И этапом отослали его уже в Сибирь. С Севера, из Печлага1, мы получили всего одно-единственное письмо. В этом письме тоже отец писал, описывал всю природу, что кругом все снег, только белые медведи и белые куропатки. Что мороз – пятьдесят градусов. И все равно описывал, что они строят такую нужную для нашей, для нашей советской, для нашей родины такую нужную железную дорогу. Что за железная дорога – я, конечно, не знаю.

Шовкринская Роза Юсуфовна, архив Международного Мемориала

И после этого письма мы от отца ничего не получили. И в конце письма везде он писал: «А где же наш великий Сталин? А где же наш великий Сталин?»

После этого письма мы не получили, но через год – в 1941 году – получили извещение, что отец умер где-то в больнице.

К нам на похороны, на панихиду не давали никому заходить. Сельсовет поставил кругом как охрану, чтоб к нам никто не приходил.

Мама и мы, дети, папу оплакивали одни. В колхоз маму не принимали, в школу нас не принимали. Поэтому маме, когда в первый раз мы приехали в аул, пришлось нас обратно везти в Махачкалу.

Никогда они виновным, ни сестра, ни мама, Сталина виноватым не считали. Мама говорила: «Сталин не мог, не может Сталин все знать, Сталин не виноват».

КР в YouTubeКР в FacebookКР в мобильном

Предыдущая В Москве мужчина убил двух человек в МФЦ, отказавшись надеть маску – СМИ
Следующая Семь лет лагерей за стихотворение. «Мемориал» собирает рассказы жертв сталинских репрессий

Нет комментариев

Комментировать

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *